Сергей Алексеев - Скорбящая вдова [=Молился Богу Сатана]
Распоп неспешно рубаху распустил, достал нательный образок и приложился – у узников иконы отобрали.
– Да видит Бог! Я повторить могу все, что изрек – ты суть святой. Тебе способно мыслить и истину искать. Сие не всякий может! Ты свят, блаженный старец! Ты чудеса творишь. Язык отрос, во мраке видеть стал! Не мне тебя учить, но святость, Епифаний, обязывает к подвигу. Кто в трудный час сбирал народ и рати поднимал? Князья-бояре? Нет!.. Снискал бы славу себе Дмитрий, прозванием Донской, коль не было бы рядом святого инока? Не князь воитель стал, а преподобный Сергий! К оружью нужен дух, расколу же – святые, иначе грош цена страданиям и мукам.
– Да где же их сыскать? – кручина старцем овладела. – Исайю на Москве сожгли, и Авраамия и прочих, веры православной, поборников. Остался Лазарь, да ведь глухой, немой – болван болваном…
– А праведники есть! – заспорил Аввакум. – Их множество, не предавших раскол. Да знают ли о сем? Не зря царь прячет нас от глаз людских, по ямам держит и по срубам! Народ все зрит, однако же молчит, поелику безбожен. Ты, старче, прав, нет веры в нем или едва жива. Однако же при сем душа народная чиста и жаждет святости! Я книги зрел, четьи минеи и иные, зовутся апокриф, где есть сказания о жизни святых отцов и праведных страдальцев за веру христианскую. Печати новой, однако ветхие, зачитаны до дыр – не те, где поученья разные, библейские легенды, Великое Зерцало иль даже Златоуст! Позришь на них – а открывал ли кто? Ну, может быть, священник… Народу ближе то, что рядом происходит, он жаждет сказа, повести иль жития о жизни праведной, чтоб взять в пример.
– О нас никто не сложит ни жития, ни сказа. В сем срубе мы помрем, и наша слава…
– Прости мя, духовник, но речь твоя, суть грех уныния. Не станем унывать! Аз, грешный, знаю, как отплатить царю за то, что отпустил. Ране я грамотки писал к единоверцам, а ныне стану жития писать. Да и пускай народ от нас научится и крепости и вере, познавши путь страданий. Благослови на труд сей, отче Епифаний!
20.
Народ у Лобного не шевелился, едва дышал, таращась с трепетом и страхом. Пожалуй, токмо здесь, пред ликом чужой смерти, крикливая московская толпа вдруг онемела, сошлась плечами, будто на краю могилы. И по одежке не признаешь, кто да кто, поскольку был обычай – на казнь не наряжаться и одеваться простолюдно, рядиться, как на святки. Да Боже упаси, не в крашенину: мол, де, чтоб смерть не привлекать. Не то узрит в толпе и приберет потом. Бывало, что и царь, переодевшись в рубище, ходил смотреть на казни. А посему у плахи все смешались, вдруг ощутив родство.
Будто сквозь камни или лес густой, боярыня пробилась к середине и дале не смогла, со всех сторон зажали и при сем взирали с любопытством: среди толпы безликой одна была в цветном!
– Ради Христа, пустите ближе, – просила слабым голоском. – Мне след туда…
Народ округ не шелохнулся, взирая пред собой, и лишь старик высокий обернулся и место уступил.
– Ну, встань попереди, я отовсюду зрю.
И Лобное открылось – всего-то в трех саженях, но шагу не ступить. Стрельцы округ помоста бердышами держали нищету, убогих, чтоб не напирали, а наверху, у плахи, суть, у сосновой чурки в два обхвата, в переднике из кожи и с топором в руках, стоял палач и на толпу взирал, не спрятавши лица. Она же обмерла, узревши на помосте бездыханное тело! А голова за плахою лежала!.. И кровь стекала наземь…
– Ох, не поспела я…
– Да не кручинься же, сестра, – тихонько вымолвил старик. – В сей час ведут еще, позришь.
– Кого казнили? – вдруг шепот за спиною.
– Приговор был тайный, но в яви голова слетела…
– Ужель неведомо, кто муж сей?
– Кто рещет, ловчий государя, кто будто бы отступник вероломный. А имя знает царь. Да повозились с ним! Топор отнял у палача, так колычем ширнули. А голову срубили уж опосля…
– За что ж его? За что? – со всех сторон шептали.
И сей старик, по виду странник, на самом деле неизвестно кто, с охотой отвечал:
– Молва была, то ли зверей всех поизвел, то ль снюхался со Стенькой Разиным. Ужо за дело казнь.
– Да како же за дело, коли казнили тайно?
– Известно се, преступник государев!
Сия молва вдруг стихла за спиной, поелику в тот час на лобное взводили другую жертву – дерюга на плечах, на голове мешок и не узреть лица! В руке зажав вещицу, боярыня пыталась прорваться сквозь толпу, но тут же и забилась, ровно в тенетах липких.
– Опять беда в Руси, – вздохнул старик. – Примета есть одна. Егда палач открыл лицо, а жертву утаили, быть долгой смуте… А что таить? Се зрю, должно быть, князь Воротынский.
– Ну?! За что ж его?
– Слух был, казну утратил…
– Сегодня токмо зрел! Жив Воротынский и здоров. И даже весел!
Услышав сие имя, боярыня воспряла – не ладу возвели! Должно быть, обманула Смерть иль в поминальнике ошиблась. Хотела уж назад, вон из толпы, да голос старца пронзил ее копьем:
– Аще и будет третий…
Чувств не смогла сдержать.
– Кто? Кто третий? Имя?..
Но площадь затаилась, замерла, поелику на Лобном зашевелилось все. Приговоренный к плахе подошел, отшиб плечом головотяпа и встал напротив.
– Ужо согните! – сказал через мешок. – Сам головой не лягу.
Подручные за руки взяли и стали гнуть, а обреченный, хоть статью и невзрачен, но крепок оказался – умучались стрельцы, пока согнули. И в тот же миг палач вознес топор, примерился и – хох!
Толпа сей возглас повторила, кровь брызнула в народ, а голова, скатившись на помост, все еще лупала глазами и будто пела:
– Ла-ла-ла…
Палач утерся рукавом.
– Таперь давай его!
В тот час из-под помоста подняли третьего – в цепях, под черным покрывалом, ровно смиренный сокол, идет едва живой. Но в тот час дудка заиграла! И Смерть, суть, дева, парящая над Лобным, на плечи палачу вдруг опустилась и загрустила, заслушавшись игрой. В сей миг прорваться бы к помосту, вещицу бы подать, да женская душа, словно младенец, зашлась от крика, онемели члены, и глас в гортани вдруг иссяк, как вешняя вода, ушедшая в песок. Толпа округ судачила, от страха замирая:
– Кто сей преступник? За грех какой казнят?
– Да сказывают, казнокрад…
– Ничуть и не бывало! Царя убить замыслил, чтобы престол занять!
– Ну, полно нести вздор! Боярин сей кормильца верный муж. Бориса царь сгубил, настал черед мужей. Кто видел его слабым и немощным, всех под топор поставит.
– Почто же эдак?
– Да мешают править.
Тут ноги подломились, да не пала, чтоб стоптанною быть – обвисла на плечах и затворила очи. И не позрела казни, услышала лишь возглас:
– Хох!
Да оборвался звук пастушьей дудки.
И долгим миг сей был. Но кто-то зашептал, признав ее:
– Скорбящая вдова! Скорбящая вдова! А ходит вся в цветном!
Она будто проснулась и в тот час встала – твердь ноги обрели.
– Не быть вдовою мне! – в толпу произнесла и обернулась.
Слуга доверенный, Иван, был за спиною, а тот старик пропал.
– Домой ужо пора. Поедем, госпожа…
Народ плечами раздвигая, он вывел к взвозу, посадил в карету, но шум на Лобном и молва притягивали слух. То выдыхал палач, то вторила толпа, обрызганная кровью…
Она лишь затаила дух и первый раз вздохнула, когда карета въехала в ворота. Сама открыла дверь, подножку отвела, спустилась наземь и в тот же час в келейку, к матери Меланье. Старица стояла на молитве, с крестом в руках, с закрытыми очами – отстранена от мира и мирского! В иной бы раз тревожить не посмела, незримой удалилась, но ныне ждать не стала.
– Прости уж, мать Меланья, молитву нарушаю… Да мочи боле нет!
Крест задрожал в руке и веки поднялись – взор пуст был.
– Оглашенная!.. Что там стряслось?
– Устала от вдовства. А ты однажды посулила покликать Досифея и обвенчать меня.
– О, Господи, прости! Всяк о своем – вшивый про баню…
– Ты давала слово, грех отрекаться.
– Что здесь мои посулы?.. А Аввакум, отец духовный… благословил тебя на брак?
– Благословил, егда сидел в Боровске.
– Но где же твой жених?
– Он с нами. И над нами! Покличь священника, венчайте.
Схимомонахиня смутилась и поднялась с колен.
– Да где же он? Я никого не вижу!
– Отныне мне жених – Христос. А я его невеста.
Меланья просияла и стала суетливой.
– Ох, старая карга! Не догадалась сразу!.. Воистину, воистину Христос! Он наш жених, а мы его невесты! Возрадуемся, Господи! И славу воспоем! В сей час и повенчаем! Где Досифей? Где батюшка, сестрицы? А ножницы мои?.. Решилась-таки, матушка! О, слава Тебе, Боже! Вразумил! И очи ей отверз!.. Эй, Досифей? Поди, отец, сюда! Ох, радость-то какая!
– Не суетись, черница, не кричи. Союз мой со Христом и мой постриг должны остаться в тайне.
Мать Меланья выронила крест.
– В тайне?.. Но к чему таить то, чем гордиться надобно?